Иван Сергеевич Шмелев
Лето Господне
В субботу третьей недели Великого Поста у нас выпекаются “кресты”: подходит “Крестопоклонная”.
“Кресты” – особенное печенье, с привкусом миндаля, рассыпчатое и сладкое; где лежат поперечинки “креста” – вдавлены малинки из варенья, будто гвоздочками прибито. Так спокон веку выпекали, еще до прабабушки Устиньи – в утешение для поста. Горкин так наставлял меня:
– Православная наша вера, русская… она, милок, самая хорошая, веселая! и слабого облегчает, уныние просветляет, и малым радость.
И это сущая правда. Хоть тебе и Великий Пост, а все-таки облегчение для души, “кресты» -то. Только при прабабушке Устинье изюмины в печали, а теперь веселые малинки.
“Крестопоклонная” – неделя священная, строгий пост, какой-то особенный, – “су-губый”, – Горкин так говорит, по-церковному. Если бы строго по-церковному держать, надо бы в сухоядении пребывать, а по слабости облегчение дается: в середу-пятницу будем вкушать без масла, – гороховая похлебка да винегрет, а в другие дни, которые “пестрые”,– поблажка: можно икру грибную, суп с грибными ушками, тушеную капусту с кашей, клюквенный киселек с миндальным молоком, рисовые котлетки с черносливно-изюмным соусом, с шепталкой, печеный картофель в сольце – а на заедку всегда “кресты”: помни “Крестопоклонную”.
“Кресты” делает Марьюшка с молитвой, ласково приговаривает – “а это гвоздики, как прибивали Христа мучители злодеи… сюда гвоздик, и сюда гвоздик, и…” – и вминает веселые малинки. А мне думается: “зачем веселые… лучше бы синие черничинки!..” Все мы смотрим, как складывает она “кресты”. На большом противне лежат они рядками, светят веселыми малинками. Беленькие “кресты”, будто они из лапки, оструганы. Бывало, не дождешься: ах, скорей бы из печи вынимали!
И еще наставлял Горкин:
– Вкушай крестик и думай себе – “Крестопоклонная”, мол, пришла. А это те не в удовольствие, а.. каждому, мол, дается крест, чтобы примерно жить… и покорно его нести, как Господь испытание посылает. Наша вера хорошая, худому не научает, а в разумение приводит.
Как и в Чистый Понедельник, по всему дому воскуряют горячим уксусом с мяткой, для благолепия-чистоты. Всегда курят горячим уксусом после тяжелой болезни или смерти. Когда померла прабабушка Устинья и когда еще братец Сережечка от скарлатины помер, тоже курили – изгоняли опасный дух. Так и на “Крестопоклонную”. Горкин последнее время что-то нетверд ногами, трудно ему носить медный таз с кирпичом. За него носит по комнатам Андрюшка, а Горкин поливает на раскаленный кирпич горячим уксусом-эстрагоном из кувшина. Розовый кислый пар вспыхивает над тазом шипучим облачком. Андрюшка отворачивает лицо, трудно дышать от пара. Этот шипучий дух выгонит всякую болезнь из дома. Я хожу за тазом, заглядываю в темные уголки, где притаился “нечистый дух”. Весело мне и жутко: никто не видит, а он теперь корчится и бежит, – думаю я в восторге, – “так его, хорошенько, хорошенько!..” – и у меня слезы на глазах, щиплет-покалывает в носу от пара. Андрюшка ходит опасливо, боится. Горкин указывает тревожным шепотком – “ну-ка, сюда, за шкап… про-парим начисто”… – шепчет особенные молитвы, старинные, какие и в церкви не поются: “…и заступи нас от козней и всех сетей неприязненных… вся дни живота…” Я знаю, что это от болезни – “от живота”, а что это – “от козней-сетей”? Дергаю Горкина и шепчу – “от каких козней-сетей”?”. Он машет строго. После уж, как обкурили все комнаты, говорит:
– Дал Господь, выгнали всю нечистоту, теперь и душе полегче. “Крестопоклонная”, наступают строгие дни, преддверие Страстям… нонче Животворящий Крест вынесут, Христос на страдания выходит… и в дому чтобы благолепие-чистота.
Это – чтобы его и духу не было.
Я со страхом смотрю на Крест, мне хочется заплакать. Крест в веночке из белых бумажных роз. Домна Панферовна подарила, из уважения, сама розочки смастерила, совсем живые.
– Да чего ты опасливо так глядишь? приложись вот, перекрестясь, – бесы одни страшатся!.. приложись, тебе говорю!..
Он, кряхтя, приподымает меня ко Кресту, и я, сжав губы, прикладываюсь в страхе к холодной меди, от которой, чуется мне… мышами пахнет!.. Чем-то могильным, страшным…
– И никогда не убойся… “смертию смерть поправ”, поется на Светлый День. Крест Господень надо всеми православными, милок.
Скоро ко всенощной, к выносу Креста Господня. Как всегда по субботам, отец оправляет все лампадки. Надевает старенький чесучовый пиджак, замасленный, приносит лампадки и ставит на выдвижной полочке буфета. Смотреть приятно, как красуются они рядками, много-много, – будничные, неяркие. А в Великую Субботу затеплятся малиновые, пунцовые. Отец вправляет светильни в поплавочки, наливает в лампадки афонское, “святое”, масло и зажигает все. Любуется, как они светятся хорошо. И я любуюсь: – это – святая иллюминация. Носит по комнатам лампадки и напевает свое любимое и мое:
“Кресту Твоему поклоняемся, Владыко… и Свя-тое… Воскре-се-ние Твое… сла-а-а-авим”. Я ступаю за ним и тоже напеваю. Радостная молитовка: слышится Пасха в ней. Вот и самая главная лампадка, перед образом “Праздников”, в белой зале. На Пасху будет пунцовая, а теперь – голубая, похожая на цветок, как голубая лилия. Отец смотрит, задумавшись. На окне – апельсиновое деревцо, его любимое. В прошлом году оно зацвело в первый раз, а нынче много цветков на нем, в зеле- новато-белых тугих бутончиках. Отец говорит:
– Смотри-ка, Ванятка, сколько у нас цветочков! И чайное деревцо цветет, и агавы… и столетник, садовник говорит, может быть, зацветет. Давно столько не было цветков. Только “змеиный цвет” что-то не дает… он один раз за тридцать лет, говорят, цветет.
Он поднимает меня и дает понюхать осторожно белый цветочек апельсинный. Чудесно пахнет… любимыми его душками – флердоранжем!
Я смотрю на образ “Всех Праздников”, и вспоминаю вдруг папашенькин сон недавний: в эту белую нашу залу вплыла большая, “гнилая”, рыба… вплыла “без воды”… и легла “головой к Образу”… Мне почему-то грустно.
– Что это ты такой, обмоклый?.. – спрашивает отец и прищипывает ласково за щечку.
На сердце такое у меня, что вот заплачу… Я ловлю его руку, впиваюсь в нее губами, и во мне дрожь, от сдержанного плача. Он прижимает меня и спрашивает участливо:
– Головка не болит, а? горлышко не болит?.. Вытирает мне слезы “лампадным” пальцем. Я не знаю, как ему рассказать, что со мной. Что-то во мне тоскливое – и сам не знаю…
– Вот уж и большой ты, говеть будешь… – говорит он, размазывая пальцем слезки.
В его словах слышится мне почему-то такое грустное… никогда не слыхал такого. Может быть, он вспоминает сон?.. Помню, это было на днях, так же грустно рассказывал он матушке: “такой неприятный сон, никак не могу забыть… ужасно неприятный… помру, может?.. Ну, похороните… “делов-то пуды, а она – ту-ды”!.. – повторил он знакомую приговорку Горкина: теперь она мне понятна.
Ходит по зале, любуется на цветы и напевает – “Кресту Твоему поклоняемся, Владыко…”. Подходит к зеленой кадушке на табуретке. Я знаю: это – “арма”, так называл садовник-немец, из Нескушного, пересаживавший цветы. Но у нас называют – “страшный змеиный цвет”. Листья его на длинных стеблях, похожи на веселки. Земля его ядовитая, ее выбрасывают в отхожее, а то наклюются куры и подохнут. Этот цветок подарил дедушке преосвященный, и дедушка помер в тот самый год. Говорят, цветет этот «змеиный цвет» очень редко, лет через двадцать-тридцать. Лет пятнадцать, как он у нас, и ни разу еще не цвел. Цветок у него большой, на длинном стебле, и похож на змеиную голову, желтую, с огненно-синим “жалом”.
– Вот так штука!.. – вскрикивает отец, – никак наш “змеиный цвет” думает зацветать?!, что-то оттуда вылезает…
Он осторожно отгибает длинные “веселки” и всматривается в щель, меж ними, откуда они выходят. Мне не видно, цветок высокий.
– Лезет что-то… зеленая будто шишечка… вот так штука?! а? – дивясь, спрашивает он меня, подмигивает как-то странно. – Вот мы с тобой и дождались чуда… к Пасхе и расцветет, пожалуй.
В открытую форточку пахнет весной, навозцем, веет теплом и холодочком. Слышно – благовестят ко всенощной. Сейчас пойдем. Сегодня особенная служба: батюшка вынесет из алтаря Животворящий Крест, возложив его на голову, на траурном в золотце покрове, убранный кругом цветами; остановится перед Царскими Вратами – и возгласит в тишине: “Прему-дрость…. прости-и!..” И понесет на главе на середину церкви, на аналои. И воспоют сперва радующее – “Спаси, Господи, люди Твоя”, а потом, трижды тоже, самое мое любимое – “Кресту Твоему поклоняемся, Владыко…”.
Отец напевает светлую эту молитовку и все глядит – “страшный змеиный цвет”.
– Поди, поди-ка сюда!.. – зовет он матушку. – Штука-то какая лезет!.. Смотри-ка, “змеиный-то цвет”… никак цветочный стебель дает?!.
– Да что-о-ты… Го-споди!.. – говорит матушка тревожно и крестится.
Разглядывают оба что-то, невидное мне. Я знаю, почему матушка говорит тревожно и крестится: с этим “змеиным цветом” связалось у ней предчувствие несчастья.
– Да… это, пожалуй, цвет… бугорок зеленый… не лист это… – говорит она, оттягивая стебли. – Сколько тебя просила… вы-брось!., – шепчет она с мольбой и страхом.
– Глупости!.. – с раздражением говорит отец и начинает напевать любимое, светлое такое…
– Спаси нас, Господи… – крестится матушка. Я вспоминаю страшные рассказы. В первый же год, как привезли к нам страшную эту “арму”, помер дедушка… потом отошла прабабушка Устинья, потом Сереженька… Сколько раз матушка просила – “выкинь этот ужасный “змеиный цвет”! А отец не хотел и думать. И вот, время пришло, “страшный змеиный цвет” набирает бутон-цветок.